Михаил Краснов

ЕСТЬ У РЕВОЛЮЦИИ КОНЕЦ!

21 августа – едва ли не самая знаменательная дата в новейшей российской истории: 10-летие бесславного конца Системы, олицетворявшейся всевластной КПСС. Эта Система, казавшаяся незыблемой, рухнула фактически сама, без кровавой гражданской войны – так сгнившее внутри дерево падает от маленького толчка…

“Перпетуум мобиле” марксизма

Есть два образа, первый из которых мог бы символизировать начало, а второй – конец воплощения коммунистической идеи в России: “комиссары в пыльных шлемах” и партийные аппаратчики, сгибающиеся под тяжестью барахлишка, выносимого из здания на Старой площади в августе 91-го. Почему именно эти образы приходят на память? Да потому, что большевизм вышел на свет в романтическом ореоле, а завершился пошлым фарсом.

Революций в истории человечества было немало. Но те из них, что основаны на марксистских идеях, выбиваются из общего ряда. Нет, не революционным террором. Все революции проходят эту стадию (колеблются лишь размах и степень жестокости насилия). Выбиваются они прежде всего тем, что марксизм не мыслит себя без вечной борьбы. Авторы советской песни, появившейся в 70-е годы, отнюдь не для красного словца ввели рефрен: “Есть у революции начало, нет у революции конца”.

Замечательный русский мыслитель Б. Вышеславцев в свое время подметил, что “идея личности есть идея существенно-христианского происхождения и с нею связана этика любви. Все это было Марксу отвратительно и враждебно. Ему нужна была этика ненависти”. Такую этику марксизм-ленинизм исповедует не в силу личной мизантропии его основоположников (хотя и человеколюбцами их никак нельзя назвать), а в силу священного трепета перед грубым атеистическим материализмом, экономическим детерминизмом, на основе которого они и выстроили свою утопию. “Материализм Маркса обращается у него в презрение к людям, – писал Б. Вышеславцев. – Да и почему, в самом деле, благоговеть перед потомками обезьян?”. А этика ненависти предполагает маниакальный поиск врагов, “вечный бой”.

В противоречии между романтикой идеала и пошлостью основ учения кроется и одна из глубинных причин тупиковости развития по коммунистическому варианту. Как пишет христианский писатель Л. Сантуччи, “сатана мучается завистью к Христу и подражает Ему, как только может. И потому наряду с воплощением Бога появляется и воплощение сатаны”. Какое бы положение марксистского учения ни взять, оно на поверку оказывается передразниванием христианства. Однако подмену очень трудно разглядеть. К тому же ненависть, оправдываемая стремлением к идеалу, гораздо ближе человеческому пониманию, нежели любовь. Не случайно горьковский гуманизм под воздействием большевизма эволюционировал от: “Человек – это звучит гордо” к: “Если враг не сдается, его уничтожают”.

Велика сила неизбывного человеческого стремления к идеалам. И в России оно особенно проявляет себя. Ф. Достоевский заметил, что “для смиренной души русского простолюдина, измученной трудом и горем, а, главное, всегдашнею несправедливостью и всегдашним грехом, как своим, так и мировым, нет сильнее потребности и утешения, как обрести святыню или святого, пасть перед ним и поклониться ему: “Если у нас грех, неправда и искушение, то все равно есть на земле там-то, где-то святой и высший; у того зато правда, тот зато знает правду; значит, не умирает она на земле, а, стало быть, когда-нибудь и к нам перейдет и воцарится по всей земле, как обещано”.

Чего не отнять у марксизма, так это умения представить себя как ту самую “святыню”. Российские продолжатели идей Маркса, может быть, неосознанно, но очень точно уловили практичность романтизма борьбы (как ни парадоксально это сочетание). Потому не случайны и троцкистская теория “перманентной революции”, и сталинская доктрина “обострения классовой борьбы по мере строительства социализма”, и война с “мещанством”, воспетая соцреалистами от Маяковского до Розова. Но как раз “фактор романтизма” и ускорил крах Системы.

“Оттепель” конца 50-х – начала 60-х годов считается “либерализацией режима”. Но в тени остается еще одна ее характеристика. Это время, когда российская интеллигенция “шестидесятники” страстно вступилась за романтический образ революции, считая, что сталинская номенклатура предала, опошлила дело Ленина. Именно тогда родились и окуджавские “комиссары в пыльных шлемах”, и “уберите Ленина с денег” Вознесенского, и многое другое в литературе и искусстве, что отражало романтическое желание “припасть к истокам”. Эта ностальгия была естественным порывом к обретению утраченного смысла жизни, смысла развития страны – “ради светлого будущего”. Необходимость реанимации высоких целей осознавали и партийные верхи. Не случайно именно тогда появилась новая программа КПСС, поставившая цель построения “материально-технической базы коммунизма” в основном к 1980 году.

Но природу не обманешь. Сущность (человека ли, государства или общественного строя) можно на какое-то время прятать. Однако рано или поздно она себя обнаруживает. А сущность марксизма как раз антиромантическая; говоря словами Вышеславцева, марксизм есть “апофеоз буржуазности и мещанства”. Потому “оттепель” не ликвидировала ни прирожденную государственную ложь, ни номенклатурное пренебрежение к личности. На хрущевское правление пришлись и новые нападки на религию, и ограничения личного подворья для крестьян, и трагические события в Новочеркасске.

Брежневское правление принято называть эпохой застоя. Скорее, однако, ту эпоху можно назвать словом, появившимся, правда, уже к ее концу – эпохой пофигизма. Это был период издыхания самой идеи, окончательного иссякания источника романтизма, период всеобщего равнодушия. Даже строительство БАМа не смогло взбодрить советское общество. Конечно, и в это время пропаганда вкупе с юношеской потребностью в романтике еще побуждали часть людей ехать на восток “за туманом и за запахом тайги”. Но уже слишком много было и тех, кто “вербовался”, главным образом, в надежде решить свои материальные проблемы и вернуться “с машиной и в дубленке” или деньгами “на кооператив”…

Безусловно, неэффективность полностью огосударствленной экономики, маниакальные идеи расширения “мирового социалистического лагеря”, глобального противостояния “гегемонизму США”, состояние “холодной войны – все это истощало страну и вело советскую систему к краху. И все-таки экономический запас прочности у нее еще имелся. Так почему же Система развалилась буквально на глазах?

“Роль личности в истории” – М. Горбачева, а затем Б. Ельцина? Ничуть. Появление на исторической сцене того и другого уже само было свидетельством глубочайшего кризиса. Ведь к тому времени идея модернизации Системы (“перестройки”) стала очевидной партийной верхушке. Партийные бонзы предпочли бы, разумеется, ретромодернизацию в сталинском духе. Но для этого у страны уже не было главного ресурса – идей и вдохновения. Потому-то и начинания Ю. Андропова “по наведению порядка” потерпели неудачу. В воздухе носилось ожидание более существенных перемен. Даже ежегодные похороны генеральных секретарей воспринимались как некий мистический симптом общей болезни и стремления к переменам.

К каким, еще не было ясно. Очевидно было лишь то, что нужны энергичные и прагматичные люди. Не чувствовали бы члены политбюро опасности, высшим лицом страны стал бы в 1985-м очередной обремененный возрастом и болезнями безликий функционер. И напрасно нынешние коммунисты винят “в развале СССР и советского строя” М. Горбачева, Б. Ельцина, А. Яковлева, Э. Шеварднадзе и др. Они просто были востребованы для выполнения невыполнимой задачи – модернизации тоталитарного строя на том его этапе, когда он уже духовно издыхал. Никто из “архитекторов перестройки” не мыслил себя разрушителем Системы (недаром тот же Б. Ельцин был переведен из Свердловска в Москву по предложению именно Е. Лигачева, яростного защитника “идеалов социализма”). Реформаторы горбачевской волны искренне рассчитывали лишь подновить “реальный социализм”, придав ему “человеческое лицо”. Но как велосипед сохраняет вертикальное положение, пока крутятся педали, так и тоталитаризм способен существовать, пока “крутятся педали” духовного и физического насилия. И чем медленнее они крутятся, тем неустойчивее Система.

Но все это стало ясно уже после краха советского строя. Сегодня можно утверждать, что даже если бы Горбачев где-нибудь в 89-м и тем более 91-м году, отчаявшись, взял бы на вооружение сталинскую модель; или если бы путчисты сумели арестовать Ельцина, разогнать живое кольцо вокруг Белого дома и установить диктатуру, сохранить режим им не удалось бы надолго. Авторы перестройки, сами того не желая, активировали механизм, ведший советский строй к неизбежной гибели.

Профессорам западных университетов, радикальной молодежи, деятелям искусства, живущим вдалеке от “реального социализма”, вольно романтизировать коммунистическую идею (сегодня эта романтизация выливается в новое анархоподобное течение с красивым названием “антиглобализм”), восхищаться Че Геварой, Кастро, Мао, Троцким и т.п. Советскому же народу, несмотря на постоянную “промывку мозгов”, “посчастливилось” увидеть подлинное лицо коммунистического “романтизма” – пустые глаза партийно-советской номенклатуры, для которой люди – всего лишь производительные силы, трудовые ресурсы и для которой важна лишь собственная статусность со всеми ее советскими атрибутами (спецпайками, медицинским спецобслуживанием, черными лимузинами, загранкомандировками и проч. и проч.). Вот почему второй образ, о котором я говорил в начале, вполне символичен для конца Системы: партийные чиновники спасали уже не идеалы, а барахло (многие из них вскоре органично вольются в новые АО, ОАО, ЗАО и т.п.).

Да, наш народ не восстал. Он просто перестал верить. И ГКЧПисты понимали это. Понимали, что уже не могут рассчитывать на то, чтобы вновь предстать “комиссарами в пыльных шлемах”. Верили бы они сами в “святость” своего дела, разве остановили бы их безоружные люди вокруг Белого дома? И разве не обратились бы они за поддержкой к рабочим какого-нибудь крупного завода? Однако никто в то лето 91-го не вступился за агонизирующую КПСС. Пассивная часть народа с равнодушием наблюдала, чем все это закончится, а активную вдохновляли уже совсем иные идеи.

Незамеченная революция

Впрочем, это еще большой вопрос, что именно воодушевляло советское общество в то время. Демократия? Рыночная экономика? Правовое государство? Все эти малопривычные для тогдашнего нашего уха слова стали довольно популярны. Но люди воспринимали их, скорее, на эмоциональном, нежели рациональном уровне. Эти слова были, скорее, символами – протеста и надежды. Люди в то время не сильно задумывались, что будет дальше. Главное – разрушить всевластие Партии. И это представлялось основным условием для изменения всего образа отношений государства с народом: “если это называется демократией, значит мы за демократию”.

Такой подход, однако, таит в себе опасность, о которой предупреждал еще в 1923 году замечательный русский юрист и мыслитель П. Новгородцев: “Наивная и незрелая политическая мысль обыкновенно полагает, что стоит только свергнуть старый порядок и провозгласить свободу жизни, всеобщее избирательное право и учредительную власть народа, и демократия осуществится сама собой… На самом деле то, что в таких случаях водворяется в жизни, обычно оказывается не демократией, а, смотря по обороту событий, или олигархией, или анархией, причем в случае наступления анархии ближайшим этапом политического развития бывают самые сильные суровые формы демагогического деспотизма”. До крайностей этого прогноза наше общество не дошло. Но оказывалось близко к ним.

Стремительность обвала тоталитарного строя оказала плохую услугу России. Никто не готовился к сложному и длительному переходу к новому обществу. Не существовало ни научного осмысления происходящего, ни более-менее конкретного образа будущего, ни соответствующей политической организации. Осторожный и непоследовательный дрейф и М. Горбачева, и Б. Ельцина к демократическим ценностям был не мотором, а лишь следствием событий, нараставших, как снежный ком. Поэтому последняя русская революция (а произошедшее было именно революцией) носила неконтролируемый, стихийный характер. Но главное – эта революция оказалась безыдейной, а следовательно, не вдохновляющей и не мобилизующей общество. Впрочем, откуда было взяться вдохновению, если все молчаливо согласились наложить табу даже на само слово “революция”.

Не очень этично цитировать себя, но в данном случае меня оправдывает то, что речь идет о своего рода свидетельстве. В марте 1992 года я написал статью, которую не приняла ни одна газета. Там были такие слова: “Весьма опасно для нарождающейся российской демократии делать вид, будто речь сегодня идет не о революции, не о замене одного типа власти другим, а просто о новом правительстве (в широком смысле этого слова)… А у всякой революции есть общие закономерности, обеспечивающие достижение целей. Одна из таких закономерностей – отказ от всех юридических норм, так или иначе мешающих становлению новых отношений, и прежде всего норм, касающихся устройства власти”.

В силу непонимания или нежелания понимать глубинный смысл событий так и не произошла естественная для любой революции череда действий: официальный разрыв с предшествующей государственной системой; роспуск законодательных органов, сформированных в принципиально иных политических и идеологических условиях и сохранивших все родовые признаки прежней системы; выборы учредительного органа (Учредительного собрания, Конституционного конвента и т.п.); наконец, принятие этим учредительным органом Конституции России и проведение на ее основе всеобщих выборов всех органов власти. Вместо этого в государственно-правовой сфере процесс приобрел по форме эволюционный характер (о чем свидетельствует хотя бы масса поправок к советской Конституции 1978 года), который, естественно, вошел в противоречие с революционным содержанием – сменой государственного и общественного строя. В результате силы реванша получили неожиданный подарок и не преминули им воспользоваться. Они закрепились в законодательном органе и овладели одним из главных рычагов – текстом Конституции. Образовался исторический парадокс: “победители” – сторонники демократической модернизации оказались вынуждены уйти в оборону от нападающих “побежденных”. Результатом стал трагический конфликт 1993 года.

И вновь история будто специально дает нам параллельные символы: Б. Ельцин, стоящий на танке перед Белым домом в августе 1991 года, и тот же Белый дом, горящий от танковых залпов в октябре 1993-го…

Ложный прагматизм

Как ни странно и ни горько, но Август 91-го оказался изолированным эпизодом, а не четким рубежом смены эпох. Даже Беловежские соглашения остались в сознании народа, скорее, как “сговор политиков”, нежели как закономерный итог краха советской империи. Подойдя к процессу модернизации страны сугубо технократически, не оценив огромный потенциал силы духа, постсоветская власть лишила себя поддержки общества. А потому и реформы по большому счету остановились, едва начавшись. Народ отвернулся от власти не из-за тягот самих реформ, как принято считать. При любых крупных социальных потрясениях падает общий уровень жизни. Но уж кому-кому, а россиянам не привыкать к скудости материальной жизни и жертвовать очень многим. Однако жертвовать можно во имя чего-то большого и к тому же видя, что жертву приносят все. Когда же цель не ясна или не кажется достаточно вдохновляющей и при этом к жертвенности призваны далеко не все, свои страдания люди воспринимают как несправедливость, а власть, “осуществляющую реформы”, – как далёкую и чужую. И тогда человек говорит: “да провались к чертям эти ваши реформы и эта ваша демократия”.

Могло ли всё сложиться по-другому? Думаю, могло.

Если бы лидеры страны поняли и четко объяснили: в России происходит смена государственного и общественного строя. Перед нами – тяжелейший переход. Трудно будет всем. Но у нас общая большая цель. Она – в создании такого общества, в котором главной ценностью является человеческое достоинство. И это ценность, которую Россия будет отстаивать во всем мире. Мы будем так перестраивать весь наш государственный организм, чтобы добиваться этой цели. Однако власть сочла более практичным решать сугубо экономические проблемы и сконцентрировалась на приватизации госсобственности, либерализации экономики, снижении уровня инфляции, валютном курсе и проч. и проч. Разумеется, все это важно. Но никак не в качестве целей общества, даже переходного, даже в краткосрочном плане.

Если бы такое понимание процесса воплотилось в достаточно аскетичный образ власти. Ведь, что бы там ни говорили политики о своей неустанной заботе о благе страны, но в эти слова невозможно поверить, когда миллионы долларов тратятся на ремонт и строительство официальных зданий и помещений; когда люди видят, особенно в крупных городах, десятки чиновничьих машин со спецсигналами и спецномерами; когда на несколько часов перекрываются улицы для проезда того или иного руководителя; когда по-прежнему действуют специальное медицинско-санаторное обслуживание, система казенных дач. Кстати, многие чиновники поменяли бы все эти “прибамбасы” на более высокое денежное содержание. Тем более, что для казны расходы на зарплату госслужащих в несколько раз меньше, чем на их “косвенное обеспечение”. Но у новой власти не хватило духа отказаться от унаследованной от КПСС системы “управления делами”, а нынче это уже воспринимается в порядке вещей.

Если бы стратегическим приоритетом были избраны не экономические реформы, а коренная перестройка государственного организма. Одна из закономерностей любой революции состоит в неизбежном ослаблении власти. То есть в том, что, как и все общество, государственный аппарат (государство в узком смысле слова) тоже пытается адаптироваться к новым условиям и потому как бы сбивается с ритма. Политикам и чиновникам приходится осваивать новые функции, новые методы управления, приспосабливаться к новым “правилам игры”. Причем это гораздо труднее при переходе от командной системы к демократической, нежели наоборот. Это неизбежно ведет к некоторой дезорганизации аппарата и выражается в образе слабой власти, не способной выполнять даже свои базовые функции: эффективно защищать граждан от посягательств на жизнь, здоровье, собственность; восстанавливать нарушенные права; на достойном уровне содержать армию и институты национальной безопасности; принимать качественные правовые акты и, главное, обеспечивать их исполнение. Вынужденность этого периода слабости также поняли бы россияне, если бы увидели, что власть имеет реальный план и действует по нему для скорейшего восстановления эффективности государства.

Однако, даже официально констатируя слабость государственных институтов (прежде всего, в Посланиях Президента Федеральному Собранию), власть не могла себя заставить сконцентрироваться на этой стратегической проблеме: долгое время не было даже задания на разработку программы государственного строительства; не были пересмотрены ни бюджетные приоритеты, ни организационная структура исполнительной власти (вице-премьеры федерального Правительства курировали что угодно, только не государственное строительство); руководящие кадры в государственно-правовом, в том числе “силовом”, блоке подбирались (за редчайшим исключением), исходя не из задачи реформирования соответствующих ведомств, а из мало кому понятных соображений. В итоге образовалась крайне неблагоприятная для проведения экономических реформ среда, что, естественно, способствовало и появлению огромного сектора “теневой экономики”; и разрастанию коррупции, хищению бюджетных средств, присасыванию чиновников к хозяйствующим структурам, а последних – к власти; и резкому снижению уровня исполнительной дисциплины в госаппарате; и крайней запутанности функций и полномочий государственных органов; и неэффективности правовых рычагов защиты нарушенных прав, которые зачастую заменялись “криминальной юстицией”.

“Не будет ни революций, ни контрреволюций!”

Можно ли утверждать, что спустя десятилетие страна вышла из затяжного кризиса? Ведь налицо общая политическая стабильность, некоторый экономический рост, дополнительные доходы бюджета благодаря нефтедолларам, существенно повысившийся авторитет федеральной власти, позволяющий продолжить реформы, укрепление России на международной арене. И все-таки кризис, вызванный переходом от советского строя к демократическому, не преодолен. Не потому, что еще не построена нормальная система демократии и рыночной экономики. А потому, что нет стартовой площадки. Вместо нее пока болото неопределенности, умолчаний и полунамеков.

Общество так и не получило ответа на вопрос, была ли больна Россия 80 лет и если да, то чем. Да и была ли это собственно Россия, коль скоро большевики отказались от ее тысячелетней государственности (в Великом Новгороде стоит памятник Тысячелетию России, но что-то не припомню, чтобы кто-то праздновал 1100 лет нашей государственности).

Из-за противоречивых импульсов с политического Олимпа мы никак не можем определить российскую систему ценностей и идеалов. Наше общество и государство практически лишено критериев для определения – что такое хорошо и что такое плохо. Особенно это невыносимо для армии, спецслужб, полиции и судов.

При передовой Конституции у нас сохраняется жутко архаичная политическая система. Кремль, например, не скрывал удовольствия, когда после избрания новый нижегородский губернатор приостановил членство в КПРФ. Но это как раз показатель ущербности политсистемы. Получается, что партии нужны лишь для дискуссий и митингов, а не для того, чтобы брать ответственность за проведение определенного курса. Абсурд. И нормальной оппозиции при таких условиях неоткуда взяться. “Грязные технологии” на выборах расцветают именно из конкуренции личностей, а не политических сил и идей. Как ни покажется парадоксальным, но чем меньше будет идейного размежевания между политиками, тем дольше наше общество будет оставаться расколотым.

В своем Послании Федеральному Собранию 2001 года Президент России сказал: “Не будет ни революций, ни контрреволюций! Прочная и экономически обоснованная государственная стабильность является благом для России и для ее людей. И давно пора учиться жить в этой нормальной человеческой логике. Пора осознать, что предстоит длительная и трудная работа. Наши главные проблемы слишком глубоки и они требуют не политики наскока, а квалифицированного, ежедневного труда”.

Это – правильные слова. Революция уже произошла. И в отличие от большевистской она завершилась: установлен конституционный строй и легализована частная собственность. Но революция-то совершалась не для учебников истории, а для людей. И народ вправе спросить: а что такое “прочная и экономически обоснованная государственная стабильность”? Ради чего требуется “длительная и трудная работа”?..

Сегодня значительно активизировалась деятельность власти по преобразованию в разных сегментах государственного организма. Замечательно. Но общая методология остается той же – вполне технократической. За реформы выдаются далеко не самые существенные меры, которые способны реально изменить сам дух деятельности реформируемых институтов. Общество по-прежнему является лишь наблюдателем проводящихся изменений, не очень понимая ни их конечную цель, ни общий масштаб, ни последовательность шагов. Другими словами, не разрушается, а только укрепляется образ реформ как бюрократических перетрясок.

Современные прагматичные политики недооценивают силу романтизма идей “свободы, равенства и братства”. Но именно эти идеи питали и будут питать революционные события то там, то здесь. Никого не должно обманывать крушение “мировой системы социализма”, никого не должна обманывать социальная устойчивость ведущих государств мира. Рано или поздно появятся новые марксы и ленины. И осёдлывая неизбывную тягу людей к совершенному обществу, эксплуатируя романтику “бури и натиска”, они вновь поведут свои народы к пропасти тоталитаризма. Поэтому демократия (неважно, республиканская или конституционно-монархическая) в ХХI веке не имеет права быть бескрылой, она должна быть не только практичной моделью государственного строя, но и научиться удовлетворять потребность в высоком полете духа.